- Я это съел, - сказал я.
- Прошу прощения?
О. говорит, что только помнит!!! (sic), как сказал что-то язвительное, откидываясь назад и хрустя позвонками. Он говорит, что должен был чувствовать надвигающееся чудовищное беспокойство. Маман никогда не спускалась в сырой подвал. Я перестал рыдать, помнит он, и просто стоял, напоминая пожарный гидрант, в красной пижаме с пристяжными подштанниками, держал в руке плесень, с серьезным лицом, словно делал доклад или проводил аудит. О. говорит, в этой точке его память раздваивается, возможно, из-за беспокойства. В первой версии мама бегает по заднему двору, описывая широкий истерический круг: «Господи!» - кричит она.
«Помогите! Мой сын это ел», – вопит она во второй и более подробной версии воспоминания Орина, снова и снова, с пятнистым клочком плесени над головой в горсти, бегая вдоль прямоугольника огорода, пока О. поражался первому в своей жизни случаю взрослой истерики. В окнах и над заборами появились головы соседей. О. помнит, как я побежал за мамой, но споткнулся о веревку, обозначающую границы огорода, упал, испачкался, расплакался.
«Господи! Помогите! Мой сын это ел! Помогите!» - продолжала вопить она, бегая по границе узкого прямоугольника огорода; Орин помнит, что, даже несмотря на истерику, мама бегала ровно вдоль границы и оставляла по-индейски ровные следы, добежав до угла внутри прямоугольной идеограммы, она поворачивала четко и мгновенно; и пока она носилась по кругу (точнее – по прямоугольнику) и кричала «Мой сын это ел! Помогите!», она дважды пробежала мимо меня. На этом воспоминание Орина обрывается.
- Мои вступительные работы не куплены, - говорю я им, обращаясь в темноту красной пещеры, которая открывается перед закрытыми глазами. - Я не просто мальчишка, который играет в теннис. У меня запутанная история. У меня есть опыт и чувства. Я глубокий.
Я много читаю, - говорю я. - Учусь и читаю. Готов поспорить, что прочитал все то, что прочли вы. Можете мне поверить. Я потребляю целые библиотеки. Я читаю так, что у книг изнашиваются корешки. Я учусь так, что компакт-диски приходят в негодность. Я делаю странные вещи: я могу сесть в такси и сказать: «В библиотеку, и поднажми!» Уж точно мои инстинкты, связанные с синтаксисом и механикой слов, гораздо острее ваших, при всем уважении.
Но это выходит за рамки механики. Я не машина. Я чувствую и верю. У меня есть своя точка зрения. Иногда весьма интересная. Я мог бы, если бы вы мне позволили, говорить без умолку. Давайте говорить о чем угодно. Я думаю, что влияние Кьеркегора на творчество Камю недооценивают. Я думаю, Денеш Габор вполне мог быть Антихристом. Я верю, что Гоббс – лишь отражение Руссо в темном зеркале. Я, как и Гегель, верю, что трансценденция – это поглощение. Вы все для меня – открытая книга, - говорю я. - Я не какой-то там гомункулус, собранный, настроенный и выращенный лишь для того, чтобы выполнять всего одну функцию.
Я открываю глаза.
- Пожалуйста, не думайте, что мне все равно.
Я осматриваюсь. На меня глядят с ужасом. Я поднимаюсь с кресла. Я вижу отвисшие челюсти, вскинутые брови на дрожащих лбах, ярко-бледные щеки. Кресло уходит из-под меня.
- Матерь божья! - говорит Литературная кафедра.
- Все нормально, - говорю я им, стоя. Желтый декан смотрит на меня щурясь, словно в лицо ему дует мощнейший ветер. Лицо Учебной части как будто состарилось за секунду. На меня уставились восемь глаз, в них – пустота.
- Господи, - шепчет Спортивная кафедра.
- Пожалуйста, не беспокойтесь, я все объясню, - говорю я, непринужденно отмахиваясь.
Литературная кафедра заламывает мне руки сзади и валит на пол, давит всем своим весом.
Я чувствую вкус пола.
- Что происходит?
- Ничего не происходит, - говорю я.
- Все хорошо! Я здесь, - кричит мне прямо в ухо Литературная кафедра.
- Позовите на помощь! - вопит декан.
Мой лоб вжали в паркет, я и не думал, что он такой холодный. Я обездвижен. Я стараюсь, чтобы меня воспринимали как не оказывающим сопротивления. Мое лицо расплющено об пол; мне сложно дышать, Литературная кафедра давит на меня всем своим весом.
- Просто выслушайте меня, - говорю я очень медленно и с большим трудом, слова мои неразборчивы из-за того, что ртом меня прижали к полу.
- Во имя господа, - пронзительно кричит один из деканов, - …эти звуки?
Щелчки кнопок на телефонной консоли, топот каблуков по полу, шелест падающей бумаги.
- Боже!
- На помощь!
Слева, на периферии зрения, открывается дверь: пучок галогенового света из приемной, белые кроссовки и потертые туфли Nunn Bush.
- Отпустите его! – это Делинт.
- Все в порядке, - говоря я медленно в пол. – Я нахожусь здесь.
Меня берут под руки и поднимают, побагровевшая Литературная кафедра трясет меня за плечи, чтобы привести, как он считает, в чувство: «Соберись, сынок!»
Делинт виснет на его огромной руке:
- Прекратите!
- Я – не то, что вы видите и слышите.
Вдалеке сирены. Жесткий полунельсон. Документы на полу. Молодая женщина-латина прижала ладонь ко рту, смотрит.
- Я не то, - говорю я.
Как могут не нравиться старомодные мужские туалеты: цитрусовые диски-освежители в длинном фарфоровом писсуаре; кабинки с деревянными дверями, отделенные друг от друга холодным мрамором; эти ряды тонких раковин и кривые алфавиты труб под ними; зеркала над металлическими полочками; и за всеми голосами едва различимая капель, усиленная эхом мокрого фарфора и холодного мозаичного кафеля на полу, вблизи похожего почти на какой-то исламский узор.
Я вызвал сильный переполох, вокруг все мельтешит. Литературная кафедра все еще заламывает мне руки и почти тащит сквозь толпу клерков, которому, похоже, кажется, что у меня припадок (он открыл мне рот – проверить, не подавился ли я языком), что я задыхаюсь (я закашлялся от приема Геймлиха), что у меня психоз и я потерял контроль над собой (серия захватов, цель которых – вернуть надо мной контроль), – пока Делинт ворчит, усмиряя Литературную кафедру, усмиряющего меня, пока тренер по теннису усмиряет Делинта; сводный брат моей матери не говорит, а словно бы стреляет комбинациями множественных слогов в трио деканов, которые ловят ртом воздух, машут руками, оттягивают галстуки и тычут пальцами в лицо Ч.Т., одновременно размахивая стопками вступительных документов, в которых сейчас уже очевидно нет смысла.